Респондентка показывает, что она легко освоила “правила игры” с диктатурой, и несмотря на то, что ее семья была критически настроена к новой власти, на жизненной развилке, когда у нее есть возможность реализовать свою мечту и получить высшее образование, она сообщает “правильную” информацию о своем пролетарском происхождении, что облегчает ее поступление в институт. Именно о своей “бедовости” упоминает респондентка, когда рассказывает о знакомстве с будущим мужем, в отношениях с которым она, очевидно, была лидером. Быть бедовой — означает быть активной, решительной, напористой, бойкой, самоуверенной, инициативной, подчас даже наглой. Несомненно, что это качество не может рассматриваться как маркер “идеальной” гендерной героини. Однако скорее не вопреки своей “бедовости”, а благодаря ей героиня на протяжении жизни неоднократно выходит замуж и каждый раз сама выступает инициатором начала, про дол же ния или прекращения отношений.
Свою “бедовость” она подтверждает многочисленными фактами дальнейшей жизни — она участвует в общественной работе и в советское время пишет письма-заступничества в ЦК, Щербицкому, выбивая пенсию пожилым колхозницам; она же участвует в акциях защиты профессоров Одесского университета, когда их увольняют, очевидно, в период “гонений на космополитов”. Однако ее изначальная амбивалентность, связанная с необходимостью выживать любой ценой, оставляет ее отношения с властью такими же “двойственными”, как и вначале. Несколько раз в процессе интервью респондентка вспоминает о своей знакомой еврейке Еве, которой она дала тысячу рублей на выживание. Это воспоминание как бы служит для нее веским доводом против обвинений в антисемитизме, который у нее, очевидно, становится источником бессознательного конфликта. Поиск “чужого”, “врага” в ближайшем окружении, поиск “заговора”, о котором сообщала советская пропаганда i 940- i 950-х годов, превращается в маниакальную идею и продуцирует страх, ложь, доносительство на разных этажах общества: “ наш директор школи, еврей, собрав на 75% евреев до себе в школу, а я йому і кажу, нашо це ти таке зобрав, а він каже, начальник присилає. Я держала связь із КГБ, кажу, хлопці, шо це таке? У русских, украинцев забирає часи. Кажу, я не против евреев у мене друзья: Лиза Богданович, еврейка. Для мене вопрос этот не стої-іть, нет. У мене друзья и в Киргизии, у мене и поляки, у мене и евреи друзья, Лиза Богданович — еврейка, она пишеться русская, но я знаю, хто вона...”
Так мельком респондентка сообщает о своем сотрудничестве с советскими карательными органами, о своем участии в антисемитских кампаниях, четком отслеживании национального статуса каждого из знакомых, однако при этом продолжает апеллировать к фразеологии “советского” интернационализма. Очевидно, здесь мы видим пример “тоталитарного мышления”, так как согласно определению, тоталитаризм как идеология существует не только на уровне государственной монополии на информацию, но и как диктатура над частной жизнью, не только в виде запретов, но и в предписаниях; тоталитаризм приобретает квазирелигиозный характер, заменяя рассудок верой, в результате чего граждане настолько “пропитываются” идеологией, что многие сами того не сознавая, начинают думать, говорить и действовать в рамках официальной идеологии.
Ту же амбивалентность оценок и поступков проявляет респондентка, рассказывая о своем опыте работы и проживания в Западной Украине во время и после войны:
“Вже освободили Київ и освободили Славянськ, я сразу же захотіла їхать на Донбас. Какая тоска по родине, это самое высокое чувство. Я, було, чую пісню, українську, заливаюся слізьми. Нет большей тоски, чем тоска по родине. Я поражаюся тем, хто поехав за границу в тяжелую ми - нуту для нашей родины, это в период перестройки. Как же так, на таком переломном моменте тяжелом надо сгрунтоваться, помогать один одному, выходить, как говорят, на свет божий. Они бросили в поисках хорошей жизни. Вот это я не понимаю, они, наверно, не испытывали, а я от это как раз испытала в Киргизии. Так сказала: умру, но з України нікуди не поїду, потому шо це не жизнь, вседа серце облівається слізьми, вседа. Почуєш рідну мову, почуєш рідну пісню, заливаєшся слізьми. І то я пішла работать в Станиславский институт.
Ну шо, я бачила все: немцы показали себе, які вони дядько, вуйко, вони вішали і українців мєсних, а ті ... уже хотіли самостійну Україну, незалежну Україну, самостійну. Їх надо було понимать: вони там і Австрия, і Польща, й Румыния, й Чехословакия ,роздерли Україну на куски, на шматки. Бачила все: як німці убивали українців, як українці убивали німців, я бачила, як мес ные українці убивають восточных, восточных. Хотя Восточная Україна їм дуже багато помагала, дала возможность учиться їм всім и спасла их од уничтожения. А убивали наших людей, восточных, убивали. Убивали, жестоко убивали, и беременных учителей убивали, живот розчиняли, викидали. И одному учителю голову пилой одрізали. Були такие месные жители, в которых на счету було по 4в, по ЗО, по 22 человека убийств. Їх повісили, я це бачила, но я потеряла сознание”.
Показательным моментом, на мой взгляд, является “амбивалентность” речи респондентки. Она переходит на русский язык, когда обращается к дискурсу советской идеологической пропаганды (“Нет большей тоски, чем тоска по родине. Я поражаюся тем, хто поехав за границу в тяжелую минуту для нашей родины,это в период перестройки”), однако возвращается к языковому суржику, рассказывая о деталях своей биографии (“Я, було, чую пісню, українську, заливаюся слізьми”). Означает ли эта амбивалентность, что женщина неискренна в своих чувствах? Я думаю, она именно искренна, когда говорит о любви к родине, однако она использует для самовыражения расхожий язык газетных штампов, который за многие годы стал для нее привычным. В конце концов, она начинает мыслить этими штампами, тем самым репрезентируя двоемыслие советского сознания, необходимое индивиду для сохранения себя в отношениях с властью. Травма советской реальности оказывается столь значительной, что нормальное, “здоровое” сознание просто не в состоянии вместить двоемыслие этой реальности: гонения советской власти против евреев — после Холокоста, репрессии советской власти против собственных военнопленных, чудом выживших в нацистских концлагерях, убийства украинцев украинцами после того, как родная земля была освобождена от фашистов. Пытаясь дать рациональное объяснение происходящему, респондентка обращается к истории, оправдывая актуальную жестокость этническими чистками прошлого. Очевидно, что рационализация (при наличии выраженной ате ис тичес кой по зи ции) становится необходимой в силу не разрешимости моральной проблемы, возникающей в сознании респондентки при осмыслении увиденного после войны: можно ли насилием прошлого оправдать убийства в настоящем? Несомненно, что советская власть, заявившая себя как “социальный реванш” за угнентение пролетариата, утверждала себя террором и порождала в ответ подобный террор. Но если антивластные движения начинают использовать в борьбе с этой властью аналогичную жестокость, не означает ли это, что они разделяют мораль этой власти и, в конце концов, ничем не отличаются от нее.
7 недели 4 дня назад
8 недели 2 часа назад
9 недели 23 часа назад
10 недели 1 день назад
18 недели 1 день назад
18 недели 5 дня назад