При всем разнообразии “жизненных сценариев” женщин в них существует ряд компонентов, позволяющих увидеть черты одного поколения и культурной общности, обладающей сходством мировоззрения. В ситуации “отсутствия языка” для выражения гендерной идентичности пожилые женщины оперируют теми культурными сюжетами, которые могут служить в качестве “плана выражения” для их нелегитимной (в военном и поствоенном обществе) женственности. В официальной советской культуре эпохи войны и развитого сталинизма гендерная иерархия была выстроена достаточно жестко, и идеальным образом была “женщина-гражданка” — работница, комсомолка, ак ти вис тка, преданная власти и семье. Однако этот позитивный вариант “идеальной женщины” конструировался в оппозиции к негативным. Либо к миру “аполитичных баб, полных предрассудков” (в терминах ранней советской пропаганды), либо к миру “легкомысленных мещанок, думающих только о своей внешности и удовольствиях”. Личное, женское, сексуальное, телесное удовольствие в СССР 1930-1950-х годов официальной культурой осуждается; однако это не значит, что представление о таких вещах отсутствует в массовом и индивидуальном сознании. Анализ интервью показывает, что темы “гендерного удовольствия” — от красивой одежды, от комфортного быта, сексуальных отношений и красоты собственного тела, сексуальной власти над муж чиной. Пожилые женщины в своих нарративах выражают через дискурсы, которые “легитимны” в советской официальной культуре. Условно эти дискурсы можно обозначить как: “утопический”, “авантюрно-патриотический” и дискурс “любви к матери/семье”.
В первом нарративе респондентка значительную часть рассказа посвящает описаниям своей юности в Баку, скрыто репрезентируя в рамках этого рассказа свои представления об “идеальной женственности” и “телесных удовольствиях”, которые в контексте советских идеалов должны выглядеть “мещанскими”. Она как бы оправдывает эти почти раблезианские описания южной роскоши тем, что они носят “историко-культурный” характер воссоздания прошлого для интервьюера, который с этим прошлым не знаком. В действительности при помощи этих описаний происходит конструирование “гендерной утопии”, памяти об “идеальной женственности” в форме “ностальгической женственности”, чей идеал отнесен в “другое время” и в “другое пространство”, в сравнении с тем, где находится респондентка.
Конструкция второго “жизненного сценария” отчетливым образом напоминает сюжет “лестницы”. Осознанно выстраиваемого образа “восхождения” и “преодоления” препятствий. В терминологии пропповской школы я бы назвала этот сценарий “возвращением утраченного”. Вспомним, что повествование о своем детстве респондентка начинает с того, что рассказывает о “секретной карамельке”, которую умели варить в ее семье лучше, чем на конфетной фабрике Бормана, и которая, судя по сюжету, должна была сыграть роль “волшебного горшка с кашей”, способного обеспечить благополучную жизнь семье. Однако советская власть запретила предпринимательство, посадила в тюрьму отца респондентки, разрушив эти ожидания. Самоописание начинается с жесточайшей бедности, в которой вынуждена существовать семья респондентки в Восточной Украине после революции. Школьное образование, техникум, вступление в партию, в институт, замужество, доступ к “партийным привилегиям” оказываются теми ступеньками, поднимаясь по которым респондентка повышает свое материальное благосостояние. Здесь важно вспомнить, что стремление к материальным благам — абсолютно неприемлемая тема в советском дискурсе, и респондентка искусно избегает ее, нигде не проговаривая, что получение образования и партийный активизм для нее были главными возможностями достичь телесного комфорта. Нищета собственной семьи, ужасающий голод в Украине 1930-х (в интервью есть фрагмент, в котором респондентка сообщает, что с другими комсомольцами ездила в деревни Харьковской области и там была свидетельницей случаев людоедства) оказываются наиболее трагическими воспоминаниями юности, об унизительности которых в ситуации официального советского аскетизма нельзя говорить открыто. Респондентка несколько раз подчеркивает, что никогда не упрекала родителей за их бедность и готова была сделать что угодно, чтобы “мама больше не работала на чужих людей”. Можно сказать, что в ее сценарии стремление достичь материального успеха каждый раз обосновывалось ценностями, легитимными в традиционной и советской культуре: сначала заботой о матери, потом — о семье и детях.
Сразу после войны мужа респондентки арестовывает НКВД за то, что, находясь в плену и желая выжить, он соглашается вступить в диверсанты, а затем в УПА — Украинскую повстанческую армию; после войны его посылают в лагеря Джезкагана, и жена едет за ним, сравнивая себя с декабристками, то есть с легитимным в советско-русской культуре символом женской преданности. Можно наблюдать удивительное столкновение национальных коммемораций. УПА — традиционный символ украинского национализма в массовом сознании, однако преданная супруга члена УПА сравнивает себя не с украинскими, а с российскими символами “позитивной женственности”. Почему это происходит? Представляется обоснованной позиция австралийского исследователя Марка Павлишина, по мнению которого, украинскую массовую культуру советского периода следует рассматривать в контексте постколониальных теорий Х.Бхабхи и Ф.Фэнона. Согласно этой позиции, культура-доминант создает иерархии, в контексте которых наивысшую ценность получают “культурные про дук ты” империи, созданные в ее собственном центре. Например, в советский период Пушкина превращают в культурную икону даже в Таджикистане; Фазиль Искандер, Чингиз Айтматов получают статус “всенародных” писателей только с момента выхода их произведений в советской столице. В этой ситуации национальные “окраины” не имеют права участвовать в конструировании идеальных образцов феминности и маскулинности, это право принадлежит центру: в качестве идеалов женственности на территории все го СССР выступают героини, русские по происхождению — Татьяна Ларина, Наташа Ростова. Декабристки — одна из версий идеальной женственности, которая известна украинке, окончившей советскую школу. Национальные модели гендера могут занимать в этой школе положение “вторичных” и “дополнительных”, и респондентка выбирает гендерные образцы, легити мированные властью.
Анализируя этапы “преодоления” героиней экзистенциальных ситуаций, можно сделать вывод, что свою женственность она осознает в отношениях признания ее ценности властью. Несмотря на то, что она несколько раз выходит замуж, “нормальная советская женщина” крайне мало уделяет внимания таким традиционным тематизациям женственности, как роды, аборты, сексуальное удовлетворение. Ее сексуальность “скрыта” в образах брака и семьи. Причем “семья” понимается очень расширенно, распространяясь на все советское государство как “семью народов”, во главе которой стоит “отец народов”, волю которого воплощают “органы”. Именно о своем сотрудничестве с “органами” сообщает мимоходом респондентка. Сотрудничество с “органами” можно интерпретировать как способ максимально выразить свою “советскость” и обратить на себя внимание власти — той власти, которая после революции сажает ее отца и лишает семью средств к существованию. Однако именно власть оказывается замещением образа “потерянного отца”, а затем мужа, власть оказывается силой, обладающей наибольшей “маскулинностью” в сознании героини. Конструируя свою женственность через модель “сильный мужчина — слабая женщина” и столкнувшись с неоднократной потерей мужчин в своей семье, респондентка понимает, что только сама советская власть обладает “абсолютной маскулинностью”, способной подтвердить ее собственную женственность. Поэтому ее гендерная стратегия выстраивается вокруг отношений с властью, то позволяющей приблизиться к себе, получить какие-то привилегии и таким образом утвердить собственную ценность, то отторгающей и лишающей всех предыдущих достижений, мужа, налаженного быта.
Гендерную модель третьего нарратива (“я была как кошка”) условно обозначим как “авантюрно-патриотический” дискурс, в соответствии с теми событиями, в контексте которых респондентка выявляет свою женственность. Это: роды накануне прихода немцев в село, пребывание с младенцем в гестапо и чудесное спасение; жизнь у партизан. Переезд из разрушенного белорусского колхоза во Львов вопреки законам военного времени. Помощь отрядам УПА и роман с одним из командиров УПА. Эта модель принципиально отлична от предыдущей в том плане, что перед женщиной никогда не стояла цель быть “правильной” советской гражданкой. Более того, ряд высказываний (например, упоминания о Холокосте, о своем нежелании использовать бедственное положение евреев после войны и др.) показывают опору в большей степени на индивидуальные ценности и христианскую мораль, а не на стереотипно-советскую. В данном сценарии очевидно более раннее и глубокое осознание своей эротичности, способности использовать сексуальную привлекательность для достижения целей.
7 недели 4 дня назад
8 недели 2 часа назад
9 недели 23 часа назад
10 недели 1 день назад
18 недели 1 день назад
18 недели 5 дня назад